— Справедливость. Успокоение родным погибших, — сказал он наконец. — Это во-первых. А во-вторых, это сигнал — человечество больше не собирается мириться с подобным зверством…
— Чушь! — Франц сунул руки в карманы. — Ты что, всерьез считаешь, будто это кого-то отпугнет? Пошлет какой-то сигнал? Люди живут сегодняшним днем. Человеку несвойственно думать о последствиях своих действий. Люди не учат уроков истории и, скорее всего, никогда не будут учить. А насчет родных… если человек не успокоился через шестьдесят лет, он никогда не успокоится.
— Что ж, вполне цинично. — Аксель тоже сунул руки в карманы.
Ветер насквозь продувал плащ, и ему стало холодно.
— Я просто хочу, чтобы ты понял: за всей благородной, как ты считаешь, деятельностью, которой ты посвятил жизнь, стоит только один примитивный инстинкт. Месть. Я не верю в месть. Я уверен, что единственное, чему стоит посвятить жизнь, — постараться изменить к лучшему наше сегодня.
— И ты, конечно, как раз именно этим и занимаешься? — Вопрос прозвучал с большим сарказмом, чем было задумано.
— Мы на разных сторонах баррикады, Аксель, — спокойно, но сухо сказал Франц. — Ты на своей стороне, я на своей. Но я тебе отвечу. Да, я занимаюсь именно этим. Пытаюсь что-то изменить. Я никому не мщу и ни в чем не раскаиваюсь. Смотрю вперед и делаю то, что считаю нужным. И то, что делаю я, с твоими представлениями не совпадает. У тебя другая вера, и наши дороги не сойдутся никогда. Они разошлись шестьдесят лет назад и никогда больше не сойдутся.
— И почему так получилось? — тихо спросил Аксель.
— Это как раз то, что я пытаюсь тебе втолковать. Неважно, почему так получилось. Важно, что получилось. И единственное, что мы можем сделать, — изменить жизнь. Чтобы выжить. Не купаться в раскаянии, не предаваться рассуждениям вроде «как могло бы быть, если бы…». — Франц остановился и дождался, пока Аксель на него взглянет. — Назад смотреть нельзя. Что сделано, то сделано. Пусть прошлое достанется прошлому. Нет такого понятия — раскаяние.
— А вот здесь ты ошибаешься, Франц… — Аксель наклонил голову и посмотрел на свои ботинки. — Здесь ты очень и очень ошибаешься…
Врач пропустил Паулу и Мартина к Герману Юханссону с очень большой неохотой и поставил условие: несколько минут, не больше. Вначале он вообще не хотел их пускать, но когда Паула сказала, что дочери могут присутствовать, он согласился. И еще раз напомнил: несколько минут.
— Добрый день, Герман, — сказал Мартин и протянул руку. Больной пожал ее, но пожатие его было совершенно бессильным. — Мы уже встречались, но я не уверен, что вы меня помните. Это Паула Моралес, инспектор полиции. Мы хотим задать вам несколько вопросов, если можно.
— Можно.
Герман, похоже, немного пришел в себя. Во всяком случае, он понимал, что происходит. Дочери сидели по обе стороны кровати, Маргарета держала отца за руку.
— Мы очень сочувствуем вашему горю, — мягко сказал Мартин. — Вы же прожили вместе всю жизнь.
— Пятьдесят пять лет. — В глазах больного промелькнула искорка жизни. — Мы поженились пятьдесят пять лет тому назад, моя Бритта и я.
— Вы не могли бы нам рассказать, что произошло? — Паула тоже постаралась задать этот вопрос как можно мягче.
Маргарета и Анна-Грета беспокойно переглянулись и собирались было запротестовать, но Герман помахал им рукой.
Мартин уже успел отметить, что на лице Германа никаких царапин не заметно, но руки лежали под простыней. Он решил подождать.
— Я был у Маргареты… мы пили кофе. Девочки так добры ко мне, особенно в последнее время, когда Бритта заболела. — Он улыбнулся дочерям, сначала одной, потом другой. — У нас было о чем поговорить. Я подумал, что Бритте будет лучше жить в каком-нибудь специальном центре, где присмотр за ней был бы… более квалифицированным.
По его голосу слышно было, что это воспоминание причиняет ему боль.
Маргарета легонько похлопала его по руке.
— Это было единственно верное решение, папа… Другого просто не было, и ты это знаешь.
Герман продолжал, будто не слышал ее слов:
— А потом я пошел домой. Я немного волновался, потому что отсутствовал довольно долго, почти два часа… Обычно я не оставлял ее больше чем на час, и то, когда она спала. Я очень боялся, что она проснется… не увидит меня, и… кто знает, она могла спалить дом и себя тоже. — Голос его дрогнул, но он сделал глубокий вдох, выдохнул и продолжил: — Я вошел в дом и позвал ее. Никто не ответил… Я тогда подумал: слава богу, наверное, еще не проснулась, и поднялся в спальню. И там она лежала… я сначала не понял, в чем дело, просто удивился, что она лицо закрыла подушкой… никогда так не делала. Я подошел, забрал подушку… и сразу понял, что ее больше нет. Лежит тихо… И глаза… открытые глаза… — По щекам его потекли слезы, и Маргарета тут же их осторожно вытерла.
— Неужели это так необходимо? — чуть ли не с брезгливостью сказала она. — Вы же видите, в каком он состоянии…
— Все в порядке, Маргарета… не волнуйся… — тихо сказал Герман.
— Еще две минуты, и все, — заявила она решительно. — Потом я вытолкаю их, если понадобится. Тебе надо отдыхать.
— Она всегда была самой боевой из трех… — Герман слабо улыбнулся, словно извиняясь за дочь. — Свирепая, как оса…
— Папа! — Маргарета строго посмотрела на отца, хотя, по-видимому, ее обрадовало, что отец в состоянии шутить.
— Значит, говорите, что, когда вы вошли в спальню, она уже была мертва? — с удивлением сказала Паула. — Зачем же вы твердили, что убили ее?